— В следующий раз никого не пускать сюда без моего разрешения. Шатаются здесь всякие посторонние, а потом, глядишь, и модели сопрут, — узнав об этом посещении, распорядился наш инструктор Козакевич.

Больше всего в жизни Козакевич боялся, как бы у него не утащили модели шестеренок, выточенные из столетнего ясеня. Он одолжил их на своей старой работе, на заводе «Мотор».

…Двумя часами позже у нас в классе шли занятия по обществоведению. Коломеец рассказывал о государственном устройстве страны и по ходу занятий читал вслух статью на эту тему из газеты «Молодой ленинец».

Открылась дверь, и в класс вошел тот самый человек, что сегодня утром побывал в литейной. Думая, что он хочет через класс пройти в канцелярию школы, Коломеец, не обращая на него внимания, продолжал громко читать.

Тогда усач подошел к доске и, широко раздвинув ноги, сказал Коломейцу:

— Когда в класс входит ваш руководитель, вы обязаны доложить ему, чем занимаетесь.

Никита не растерялся.

— Если в класс входит руководитель, то он прежде всего здоровается… Что же касается вашего посещения, то я вас не знаю.

Уклоняясь от прямого ответа, усач сказал:

— Почему вы преподаете по-русски?

— Я не преподаю, а читаю статью из русской газеты, и меня все отлично понимают.

— А разве вы не знаете, что преподавание на Украине должно вестись исключительно на украинском языке?

— Повторяю вам: я не преподаю, а читаю статью.

— На Украине живут украинцы…

— Однако известно, что в городах Украины есть еще и русские. И я не вижу особого греха, если сейчас читаю по-русски: меня все понимают. Приходите к нам завтра — вы услышите, как мы будем читать статьи из газеты «Вiстi» на украинском языке. Милости прошу!

— Бросьте философствовать! Молоды еще! Прежде чем преподавать, вам надо выучить государственный язык…

— А вам прежде всего надо назвать себя, а потом делать замечания и отрывать меня и товарищей от занятий! — уже волнуясь, на чистейшем украинском языке сказал Никита, словно бы желая доказать наглядно, что он им отлично владеет.

— Может, вы еще, молодой человек, попросите меня удалиться из класса? — ехидно улыбаясь, спросил усач.

— Да, попрошу! — неожиданно закричал Никита. — Вы прицепились ко мне, как репьяк до кожуха, только потому, что я разговаривал с ребятами на языке, которым писал Владимир Ильич Ленин. Вот в чем вся загвоздка… Слушайте, вы! Либо вы скажете, кто вы такой, либо мы все вместе покажем вам самую короткую дорогу отсюда! — И покрасневший Коломеец кивнул на окно.

— Боюсь, что вам очень скоро придется просить у меня прощения! — зловеще сказал усач и, гордо встряхнув рыжей шевелюрой, вышел из класса.

— Так будет вернее! — крикнул ему вдогонку Никита и уже совсем другим, спокойным тоном стал читать статью.

Оказалось, это и был знаменитый Печерица.

За несколько дней до него у нас в фабзавуче побывал Картамышев. Секретарь окружного комитета партии обошел цехи, все осмотрел хозяйским глазом: он долго разговаривал с фабзавучниками, поругал мастера за то, что в горячем цехе нет бачков с кипяченой водой и рукавицы у хлопцев рваные, а потом появился в литейной. Тут он распорядился, чтобы до осенних дождей заделали дыру от снаряда в потолке.

Монька Гузарчик в тот день болел и оставался в общежитии. Он рассказывал нам, что после осмотра фабзавуча Картамышев пошел и туда, видно желая собственными глазами убедиться не только в том, как мы получаем квалификацию, но и в каких условиях живем. Он потребовал у повара раскладку продуктов, отпускаемых для нашего питания, и основательно распек директора общежития за то, что мы укрываемся довольно худыми, потрепанными одеялами без второй простыни. Мы уважали его и произносили его фамилию — Картамышев — как-то особенно, с любовью. А вот Печерица сразу пришелся нам не по душе…

На следующий день Нестора Варнаевича вызвали срочно в наробраз.

Печерица категорически потребовал, чтобы Полевой уволил Никиту Коломейца из школы. Усач кричал, что Коломеец «подорвал его авторитет». Что там было между ними, подробно мы не знали, но в окружкоме комсомола Фурман проведал, что якобы в ответ на эти слова Полевой отрезал: «Авторитет настоящего большевика подорвать никто не может. Авторитет большевик завоевывает своим собственным поведением». А на упрек Печерицы: «Как жаль, что вы забываете свою национальность», — наш директор ответил: «Я прежде всего коммунист, советский человек, а уж потом — украинец!» И хотя сражение было выиграно, все понимали, что Печерица затаит злобу на фабзавучников.

Сразу же после приезда Печерица стал очень заметен в нашем маленьком и тихом городе. Часто, направляясь в районы, он проезжал по крутым городским улицам в своем высоком желтом кабриолете, запряженном парой сытых вороных коней. Закутанный в серый брезентовый пыльник со свисающим на спину капюшоном, Печерица сверху разглядывал прохожих и небрежно кивал головой в ответ на поклоны знакомых учителей.

Скоро в городе стало известно, что новый заведующий наробразом — большой любитель пения. Несколько вечеров подряд Печерица собирал в большом гимнастическом зале все хоровые студенческие и школьные кружки и разучивал с ними песни. Немного погодя он выступил со своим хором в городском театре на торжественном заседании. Парубки стояли полукругом в смушковых шапках, в сорочках с вышитыми воротниками, в синих шароварах, вобранных в сапоги с высокими голенищами. Девчата заплели в косы разноцветные ленты. Их блузки тоже были расшиты узорами, на юбках надеты пестрые плахты. Освещенные рефлекторами, хористы и хористки занимали всю глубокую сцену театра. Мы, фабзавучники, во время заседания сидели на галерке. Когда после перерыва подняли занавес и мы увидели в настороженной тишине зрительного зала нарядных хористов, никто из нас не подумал бы, что огромным этим хором отважится дирижировать Печерица. Как-то это не вязалось с его замашками.

Но он, продержав несколько секунд застывших на месте хористов перед публикой, уверенными, размашистыми шагами прошел к рампе, резко тряхнул рыжей шевелюрой и объявил:

— «Вiчний революцьонер» — песня Ивана Франко!

Кто-то из публики кашлянул в последний раз, чтобы потом не мешать, и в зале сделалось совсем тихо.

Печерица, повернувшись спиной к публике, стал на цыпочки и, выдернув из-за голенища хлыстик, отрывисто взмахнул им над головой. Тишина как бы разорвалась: молодые, сильные, звонкие голоса начали песню так уверенно, что мы сразу заслушались. Хористы то затихали по знаку хлыстика, и тогда только один запевала продолжал песню; то вдруг вступали басы — как на подбор, высокие, рослые парубки, поставленные отдельно, и тогда глухой, но приятный рокот прокатывался по залу; то вдруг звеняще вступали дисканты — сотня девичьих голосов подхватывала мелодию. В зале становилось будто светлее, хотелось вскочить и петь вместе с хором.

А перед хористами, то подымаясь на цыпочки, то приседая, то раскачиваясь в такт мелодии, уверенно возвышался на каком-то ящике тот самый Печерица, которого так смело выгнал из класса Никита Коломеец.

Печерица ловко дирижировал! Он крепко держал в руках весь этот многоголосый, так недавно собранный хор. И, слушая, как поют студенты, наблюдая, как ловко управляет ими этот усач, я чувствовал, что он мне начинает нравиться.

Потом хористы запели «Зажурились галичанки». Мелодия шла быстро. Печерица здесь особенно усердствовал, размахивая хлыстиком, как хороший конник саблей на рубке лозы. Зал слушал быструю походную песню о галичанках, которые опечалены отходом «сичовых стрельцов» на Украину и тем, что некому уж будет целовать их «в малиновые уста, в карие оченята да в черные брови», а я мучительно припоминал, где я мог слышать раньше эту мелодию и эти слова.

Песня была новой, чужой и неожиданной для наших советских времен. В те годы рабочая молодежь пела «Карманьолу», «Паровоз», «Мы сами копали могилу себе», «Все пушки, пушки грохотали», «Ой, на горi та женцi жнуть», «Туман яром котиться», а тут — здравствуйте! — Печерица откопал где-то игривую песенку о малиновых устах опечаленных галичанок. И только когда хор затянул последний куплет, я вспомнил, что с этой песней в тысяча девятьсот восемнадцатом году шагали вместе с австрияками по крепостному мосту одетые во все серое «украинские сичовые стрельцы», или «усусусы», как они себя называли. Их не отличить было по форме от их австрийских офицеров, да и бесчинствовали они так же, как и их хозяева: мельницу Орловского под скалой распотрошили, разграбили крестьянское зерно и вывезли его в Австрию, в то время как население нашего города голодало. И, слушая эту песенку «сичовых стрельцов», я, признаться, тогда еще не понимал, зачем было хору петь ее в наши советские времена.